— Капуста, наверно, дошла, — весело сообщила она. — А теперь я, пожалуй, испеку к ней кукурузных лепешек.
Порция не спеша бродила по кухне в одних чулках; отец не спускал с нее глаз. Они опять замолчали.
Когда в его глазах стояли слезы и очертания предметов были смазаны. Порция казалась ему похожей на мать. Много лет назад Дэзи вот так же молча и деловито двигалась по кухне. Дэзи не была такой черной, как он: кожа у нее была дивного цвета густого меда. Она всегда была ласковой и молчаливой. Но за этой тихой ласковостью таилось какое-то упрямство, и, как бы прилежно он ни старался в ней разобраться, мягкое упорство жены было ему непонятно.
Он наседал на нее, открывал ей свою душу, а она была все так же тиха и ласкова. Но слушаться его не желала и поступала по-своему.
А потом появились Гамильтон, Карл Маркс, Вильям и Порция. И его высокая, неуклонная цель диктовала ему, какими должны стать его дети. Гамильтон будет великим ученым. Карл Маркс — вождем негритянского народа, а Вильям — адвокатом, который будет бороться с несправедливостью, Порция же должна лечить женщин и детей.
Когда они еще были маленькими, он уже говорил им о том бремени, которое они должны скинуть с плеч: бремени угнетения и нерадивости. А когда они стали чуть постарше, он начал внушать им, что бога нет, но что жизнь их священна и что перед каждым из них — истинная, непреложная цель. Он твердил им это снова и снова, а они забивались куда-нибудь в угол и глядели своими большими, как блюдца, глазами на мать. Дэзи же, как всегда ласковая и упорная, не слушала его.
И потому, что он знал жизненное предназначение Гамильтона, Карла Маркса, Вильяма и Порции, он понимал, каким должен быть каждый их шаг. Осенью он возил их в город и покупал им добротные черные ботинки и черные чулки. Для Порции он выбирал черную шерсть на платье и белое полотно для воротничков и манжет. Мальчикам покупалась черная шерсть на штанишки и тонкое белое полотно на рубашки. Он не хотел, чтобы дети носили пестрые, непрочные ткани. Но когда они пошли в школу, им захотелось одеваться по-другому, и Дэзи сказала, что дети стесняются и что он чересчур суровый отец. Он знал, каким должен быть его дом. В нем не место всяким украшениям — разноцветным календарям, кружевным накидкам и безделушкам, все должно быть простым, скромным и свидетельствовать о труде и о высокой, непреложной цели.
Однажды вечером он обнаружил, что Дэзи проколола уши маленькой Порции для серег. В другой раз, придя домой, он нашел на камине тряпичную куклу в юбке из перьев, а Дэзи была ласкова, но тверда и не пожелала ее убрать. Он знал и то, что Дэзи учит детей смирению и покорности. Она рассказывала им о рае и аде. Внушала веру в призраков и заколдованные места. Дэзи каждое воскресенье ходила в церковь и горестно жаловалась священнику на мужа. Из упрямства водила в церковь и детей, а они слушали ее жалобы.
Весь негритянский народ был болен, поэтому доктор был занят целый день, а часто и половину ночи. К концу долгого дня он смертельно уставал, но, войдя к себе в калитку, сразу ощущал, как эта усталость проходит. Однако дома Вильям играл на гребенке, обернутой в папиросную бумагу, Гамильтон и Карл Маркс — в карты на деньги, выданные на завтрак, а Порция дурачилась с матерью.
Он снова принимался их перевоспитывать, но уже подходил с другого конца. Он начинал готовить с ними уроки и вел серьезные беседы. Дети сидели, сбившись кучкой, и смотрели на мать. Он говорил, говорил, но они не желали его понимать.
Тогда его охватывало мрачное, чисто негритянское бешенство. Он уходил к себе в приемную, старался читать или размышлять, желая успокоиться, а потом начать свои внушения снова. Он опускал шторы, чтобы яркий свет лампы и книги вернули его в атмосферу раздумья. Но иногда покой так и не возвращался. Он был молод, и наука не могла заглушить в нем гнев.
Гамильтон, Карл Маркс, Вильям и Порция боялись его и с мольбой смотрели на мать. Когда он замечал это, его охватывала черная ярость, и тут он уж не знал, что творит.
Он не мог побороть свои приступы бешенства, а потом корил себя за распущенность.
— Как вкусно пахнет, — сказала Порция. — Давай-ка скорее есть, а то сейчас заявятся Длинный и Вильям.
Доктор Копленд поправил на носу очки и пододвинул свой стул к столу.
— А где твой муж и Вильям провели сегодняшний вечер?
— Кидали подковы. Тут один человек, его зовут Реймонд Джонс, устроил у себя на заднем дворе площадку для кидания подков. Сам Реймонд и его сестра Лав играют каждый вечер. Эта Лав такая уродина, что я даже не возражаю, чтобы Длинный и Вилли ходили к ним сколько влезет. Они пообещались зайти за мной без четверти десять, и я с минуты на минуту их жду.
— Пока не забыл, — сказал доктор Копленд. — Ты, наверно, часто получаешь вести от Гамильтона и Карла Маркса?
— От Гамильтона — да. Он, можно сказать, тащит на себе всю дедушкину ферму. А Бадди — он в Мобиле… да ты знаешь, он никогда не был мастером писать письма. Но Бадди умеет ладить с людьми, так что я за него не беспокоюсь. Он с кем хочешь может ужиться.
Они молча сидели за столом. Порция поглядывала на часы на буфете — Длинному и Вилли давно пора прийти. Доктор Копленд свесил голову над тарелкой. Он с трудом держал вилку, словно она была тяжелой, и пальцы его дрожали. К пище он едва притрагивался и каждый глоток делал с усилием. Между ними снова возникла какая-то натянутость, и обоим очень хотелось завести разговор.
Доктор Копленд не знал, как его начать. Иногда ему казалось, что в прошлом он так много говорил своим детям и они так мало понимали, что теперь ему вовсе нечего им сказать. Наконец он отер рот платком и неуверенно произнес:
— Ты почти ничего не говоришь о себе. Расскажи о своей работе. Что ты последнее время делала?
— Да все так же служу у Келли, — сказала Порция. — Но понимаешь, отец, просто не знаю, долго ли я там протяну. Работа тяжелая, и хватает ее на целый день. И не в этом беда. Вот с жалованьем — хуже. Мне положено три доллара в неделю, но миссис Келли недодает мне то доллар, то пятьдесят центов. Конечно, она мне всегда доплачивает, когда сама получит деньги. Но из-за этого я не могу свести концы с концами.
— Это неправильно, — сказал доктор Копленд. — Почему ты ей это разрешаешь?
— Она не виновата. Что ей делать? — возразила Порция. — Половина постояльцев за квартиру не платят, а содержать такой дом — расходов не оберешься. У Келли вот-вот все пойдет с молотка, честное слово. Им самим тяжело приходится.
— Но ты, наверное, могла бы найти другую работу?
— Ну да. Но таких белых хозяев, как Келли, надо поискать. Я же их очень люблю. Эти трое детишек мне как родные. Будто я сама Братишку и младшенького выкормила. И хотя мы с Мик вечно цапаемся, она мне тоже все равно как сестренка.
— Но ты должна подумать и о себе, — сказал доктор.
— Мик… — продолжала Порция. — Вот это фрукт! Никто не может с нею сладить, с этой девчонкой! Уж такая заноза, а упрямая — как козел. У нее что-то в голове все время варится. И я тебе вот что скажу: в один прекрасный день она еще нас всех удивит. Но как удивит: по-хорошему или по-плохому — не знаю. Я иногда, на нее глядя, только руками развожу. А все равно люблю.
— Ты прежде всего должна подумать о том, как себе заработать на жизнь.
— Я же тебе говорю, миссис Келли тут не виновата. Думаешь, легко содержать такой большой старый дом, когда жильцы не платят? Из всех квартирантов только один прилично платит и в срок, как часы. Зато он и живет без году неделю. Знаешь, он… этот… как его… глухонемой. Первый раз вижу глухонемого. Но очень порядочный белый человек.
— Высокий, худой, с зелеными глазами? — внезапно спросил доктор Копленд. — Всегда такой вежливый и очень хорошо одет? Совсем не такой, как здешние люди, больше похож на северянина, а может, даже на еврея?
— Да, это он, — подтвердила Порция.
Лицо доктора Копленда оживилось. Он обмакнул лепешку в капустный соус и вдруг стал есть с аппетитом.
— У меня есть один глухонемой пациент, — сообщил он.
— А ты откуда знаешь мистера Сингера?
Доктор Копленд закашлялся и прикрыл рот платком.
— Я просто видел его несколько раз.
— Уберу-ка я со стола, — сказала Порция. — Длинному и Вилли пора бы уже прийти. У тебя такая хорошая раковина, да и вода всегда есть в кране; я мигом перемою тарелочки.
Холодное, оскорбительное высокомерие белых — вот о чем он уже многие годы старался не думать. А когда его охватывало негодование, он принимался размышлять о чем-нибудь важном или читал научную книгу. Сталкиваясь с белыми, он пытался сохранить достоинство и всегда молчал. Когда он был молод, его окликали: «Эй, ты, парень!», а теперь: «Эй, дядя!». «Эй, дядя, сбегай на угол, до заправочной станции, и пришли механика!» — крикнул ему недавно из машины какой-то белый. «Парень, а ну-ка подсоби!», «Дядя, сделай это». А он, не обращая внимания, молча, с достоинством проходил мимо.